Способность удивляться и обостренное чувство правды, аристократизм и в профессии, и в жизни, способность сильно отозваться в душе и затратиться до физиологических первооснов организма – это Олег Борисов. И еще – кротость, высокий дух, верность, желание и умение подсказывать другим дорогу.
Первое впечатление от Борисова на сцене – спектакль БДТ «Король Генрих IV». До сих пор помню бой с Хотспером – Стржельчиком, балагурье и кутежи с Фальстафом-Лебедевым, но общее впечатление от спектакля – холодноватое и сумбурное. Над сценой висит корона, придавливая артистов, Борисов мечется в этой кипящей, разнородной гуще, всегда единственный, обращенный к себе; в каждой капле крови тлеет разожженный уголек.
В «Трех мешках сорной пшеницы» эти угольки разожглись до пожара. Пожалуй, Кистерев – самая цельная его, изнутри рожденная и прожитая внутренняя жизнь.
Г.А. Товстоногов хотел, чтобы я поставил в БДТ какой-нибудь спектакль, предложил мне две пьесы, от которых я отказался. Думал, больше уже не предложит, а он передает сценарий о Достоевском, который, как я понял, принес сам Борисов. И сценарий мне не понравился – я вообще не люблю прозу и драматургию о «жизни замечательных людей». Ведь они говорят о себе сами, и лучше них все равно никто не скажет. Я предложил Георгию Александровичу «Кроткую», о которой уже давно думал. К моему удивлению и радости, он согласился. Я почти сразу сделал инсценировку и после этого позвонил Борисову. Мы встретились в актерском фойе БДТ, и без особых предисловий я передал ему папку с пьесой.
Признаюсь, я был напряжен и взволнован. Меня с разных сторон подготавливали к тому, что с ним очень не просто, что характер – не сахар, а режиссеров он вовсе не переносит. Такой же набор характеристик я позже услышал о Смоктуновском, когда готовился к «Господам Головлевым», только к уже перечисленным «недостаткам» добавился и чисто «Смоктуновский»: Кеша – сумасшедший и со своей космической высоты на землю не опускается. Так одинаково и стереотипно думает, оказывается, «средняя масса» о высоких талантах.
Борисов читал пьесу день или два, и мы снова встретились. Тогда же он произнес слова, которые мне надолго запомнились, хотя я и не отнесся к ним вполне серьезно, решив, что это такое рисование, такой испробованный, «удобный» актерский ход. Он сказал: «Я прочитал, спасибо, мне очень понравилось, но я не знаю, как это играть, я иду в ваши руки, считайте, что я ваш ученик». При этом я видел глаза встревоженного раненого человека, и, наверное, такие же глаза он разглядел у меня.
Вскоре я понял: он не красуется, нет в нем вельможности и велеречивости, нет знатности, несмотря на все звания и регалии, но есть молния и подполье, есть полнозвучная речь и еще одна составляющая – как-то живущая в его организме ртуть, которая мгновенно поднимается столбиком, но никогда не падает ниже той отметки, которую он отметил сам.
Борисов действительно был как ученик. Мы привыкли считать, что мера таланта актера измеряется лишь личной одаренностью («харизмой» – как теперь говорят), забывая, что нечто очень важное зависит от характера, способа прочтения и усвоения текста, мышления, уровня культуры, то есть от его человеческой субстанции, с которой духовно соединяются все технологические свойства профессии. На всех этапах работы Олег Иванович сохранял это ученическое самочувствие, которое (я знаю это наверняка) дало нам возможность заниматься поиском, копанием вглубь.
Слава богу, мы ничего не знали заранее и перебрали в конце концов бессчетное число вариантов, а Достоевский и есть это бессчетное число вариантов, сведенных вместе. Это был главный, отправной пункт в том договоре, который мы заключили: о способе погружения в этого автора, в эту историю. Или на батискафе, подводной лодке, используя все технологии и разработанные маршруты, с удобствами, связью и обслуживающим персоналом, или в одиночку, в аквалангах, когда каждое погружение, каждый нырок сопряжен с риском, полным незнанием местности.
Мы так и «ныряли» на первых репетициях, не занимаясь ни постановкой, ни формулировкой концепций, истово, не боясь ошибиться, сочиняли спектакль. И если поначалу Олег Иванович интересовался, допытывался, что мы тут делаем, куда двигаемся, то потом осознал тщетность этих вопросов и сам начал предлагать, руководствуясь интуицией, знаниями, которых было немало. Тут и все «достоевсковедение», собранное им в отдельную библиотеку, сам Федор Михайлович, который читался, по его признанию, «весь и не торопясь», наконец, и жизненный опыт, судьба самого Борисова, в которой что-то было от судьбы Достоевского – как и у всякого человека анализирующего, ранимого, страдающего. Мне оставалось лишь слушать свою интуицию, свое «надсознание», в чем-то сходиться, а в чем-то решительно расходиться и складывать, анализировать то, в чем мы были едины. Мы занимались, возможно, самым трудным, самым приятным и важным, что есть в этой жизни: постигали себя, подсказывали друг другу дорогу.
Происходило это все в темноте: начиналось по вечерам, а кончалось глубоко за полночь. По утрам Борисов выпускал «Оптимистическую трагедию», в которой играл сифилитика Сиплого, и тогда я немного ревновал его к Товстоногову, а затем, после небольшого, символического, отдыха он отправлялся «на сочинение» нашего общего детища. И так продолжалось чуть больше трех месяцев.
Теперь, когда я прогуливаюсь по Фонтанке – от Невского до БДТ, – я вспоминаю, как те же три месяца ходил на репетиции почти что маршрутом самого Достоевского, обдуваемый северным ветром и полный самых радужных и безоблачных перспектив. Наверное, в моей жизни выдалось не так уж много таких счастливых моментов – несмотря на то, что и трудностей было немало: мы от многого отказывались, возвращались назад и все начинали заново. Дежурные на проходной удивлялись: «Как это так – опять репетируют ночью и еще никто оттуда не выходил. Студийцы, что ли, какие? Но Борисов-то что с ними делает?»
Начинал я ставить про ненависть. А через десять лет все это кончилось про любовь. Сначала было чистое соло, первый, «фонтанный» этап, посвященный исключительно Ему. Но вскоре выяснилось, что у нас осталась почти нетронутой колоссальная материя про Нее. Тогда родился второй, «москвинский» вариант, который мы ставили уже в Москве, в старом филиале МХАТа, на улице Москвина. Изменения произошли в стиле спектакля, потому что возник диалог, и Она со своего траурного ложа заставляла Его «собирать мысли в точку», противоречить себе, оправдываться, обвинять.
История ненависти всегда есть оборотная история любви, ненависть – плод неудовлетворенной любви. Проблема всегда одна и та же: почему люди, созданные для того, чтобы быть вместе, уничтожают друг друга? В «Кроткой» ненависть сначала преобладала над другими чувствами; в этом смысле первый вариант оказался более страстным, бескомпромиссным. Но и мрачным в то же самое время, и беспросветным.
Все это Достоевский: самые несоединимые и взаимопоглощающие варианты, ненависть и любовь в каждой фразе, когда ее логическое окончание противоречит тому, с чего она началась, а середина вдруг все переламывает и «нелогично» уводит в другие дебри. Мы иногда часами просиживали над расшифровкой одной только фразы, этого «Достоевского» осциллографа.
«Кроткая» сделана по-своему мощней и отточенней, чем его романы, в которых много неаккуратностей, «спотыкающихся» фраз, убеганий вперед. В «Кроткой» ощущение трагической соразмерности и гармонии, какого не встретишь ни в одном сочинении Достоевского, разве еще в «Записках из подполья», где такая же отточеность стиля и выстраданность отбора. В «Кроткой» он достигает стилистической чистоты, совершенства «чистого искусства», и при этом возникает то же чувство эмоционально-смыслового потрясения, что и при чтении его романов.
В то время пьесы на двоих или с малым числом действующих лиц игрались вовсю, а спектакли-монологи, исповеди были еще редкостью. И мы с Олегом Ивановичем искали эту новую форму. Все персонажи: и Она, и Офицер, и тетки в первом, «фонтанном» варианте – были составной частью Его ипохондрического монолога, или потока сознания. И вот когда герой Борисова в этом потоке смотрел на себя изнутри, а не снаружи, не в зеркало, а из своей селезенки, все начинало складываться и сотворяться само собой.
Еще когда я делал инсценировку, ничто не сковывало, не останавливало мое воображение. Я знал, что пишу «на Борисова», и верил, что если какое-то чувство испытываю я, то его обязательно испытает, разделит со мной артист такого масштаба, как Олег Иванович. Я знал его искусство, знал уже немного как человека (пожалуй, самое важное знание в работе над таким сверхчеловеком, как Достоевский), но все-таки о глубинных его, поддонных возможностях не подозревал. Как и он сам – открывал в себе все новые тайники. «Я – богатый, я самый богатый! – признавался Олег Иванович. – И это богатство уже никто не отнимет: ни в этой жизни, ни в следующей». Примерно так же себя чувствовал я, все более поражаясь тому результату, который у нас получался.
Однажды, проходя мимо женской гримерной, мы услышали, как Наташа Акимова (первая партнерша Борисова) напевала мелодию шарманки, звучавшую в нашем спектакле. И вовсе не механически, как часто мурлыкают себе под нос, а с выражением, с чувством, как будто распеваясь перед вокальным экзаменом. Олег Иванович остановился, послушал с удовольствием из-за двери и тихо, боясь помешать, обратился ко мне: «Лева, как вы думаете, сколько я смогу ее поднимать и носить на руках, сколько мне бог даст? Ну, лет десять-то точно… Это значит, что десять лет я как артист буду счастлив. Я бы хотел, чтобы все мои коллеги испытали такое же чувство от нашей профессии: не от себя в ней, а от возможности сжигать и воплощать себя заново!»
Гордый был человек Олег Иванович! Гордый и равный со своими партнерами, по-джентльменски великодушный, однако в этом «уравнении себя» знавший меру. Артист, игравший у нас Офицера, в один момент эту свободу принял за вседозволенность и, не разобравшись в сцене, сказал что-то бестактное и глупое: «Что здесь играть? Это на импровизуху пойдет…» – и еще рукой как-то непочтительно отмахнулся. Я сразу увидел напряженное лицо Акимовой, а Олег Иванович, выждав паузу, вышел из-за своей конторки с совершенно ровной спиной и тоном офицерско-гвардейским, почти вызывающим на дуэль, произнес ему прямо в лицо: «Молодой человек, здесь, в нашем обществе, так не выражаются! То, что вы сказали, – пошлость! Запомните это раз и навсегда!» Лицо этого артиста стало белее смерти, он тут же бросился извиняться, объясняя потом мне, что ждал такого урока, такой «постановки на место» от кого угодно – от режиссера, художественного руководителя, – только не от своего собрата по цеху.
То, что сделал Борисов, по-моему, прекрасно, только мало кто в театре заслуживает право на такой поступок. Слишком часто артисты закрыты, не до конца искренни, в жизни защищаются цеховой солидарностью, а на сцене – техникой, ремеслом. Открываясь, они рискуют быть уязвленными, обиженными, часто становятся объектом для насмешек со стороны коллег.
Борисов явил собой такой образец мужественности и обнаженности, что это передалось не только партнерам и постановочной группе, но также техническим службам и осветителям. Последние в течение трех часов, расположившись на одном стуле в метровом пространстве между сценой и занавесом, не могли даже пошевелиться. Я не слышал от них ни одного покашливания (это в сыром-то Ленинграде!..) или разговора, просьбы перекурить – при том, что световая партитура по сложности оказалась сродни музыкальной. У всех была та же заряженность на работу, что и у Борисова.
А дальше была проба для Георгия Александровича Товстоногова. Ему спектакль наш на репетиции не понравился, о чем на протяжении всего показа он лично уведомлял – сначала механически, назидательно, мол, так не надо и так, а надо как-то совсем по-другому, потом все более раздражительно, переходя на повышенные тона, уже без каких-либо доводов и объяснений. Как руководитель театра имел на то право – я теперь его понимаю, когда в своем театре смотрю репетиции своих учеников или других режиссеров. БДТ – его детище, его зона, им завоеванная и вознесенная в абсолют. На этот счет сомнений ни у кого быть не должно, а если они возникают, то его окружение – включая присутствовавшую на том прогоне Дину Морисовну Шварц – призвано их тут же рассеять. Вот как расстреливают сейчас грозовые облака над Красной площадью…
К чести Георгия Александровича надо сказать, что через некоторое время отношение к спектаклю он изменил, всячески его защищая и, как мне кажется, даже гордясь им. Однако Борисов хотел такого отношения к своей работе с самого начала. Он истово отстаивал нашу точку зрения и удержать, усмирить его было невозможно. Что-то грозовое скапливалось в воздухе… но молния ударила позже – когда спектакль уже год шел на Малой сцене, а затем был перенесен и на основную. Я узнал, что Борисов подал заявление об уходе, и, признаться, уже не чаял когда-нибудь вернуться к нашей общей работе.
Эту возможность предоставили Олег Ефремов и МХАТ, куда пригласили работать Борисова и где я ставил тогда «Господ Головлевых». Таким образом, «линия жизни» «Кроткой» прервалась совсем ненадолго.
Мы продолжили репетиции, пытаясь избавиться от перебора энергии и страстей, пытаясь пройти спектакль только по существу и по смыслу. Я настаивал, что только так и надо играть, на что Олег Иванович всегда возражал, что публика вносит свои коррективы и как-то меняет состав крови во время спектакля. С тех пор для меня остается острейшей проблемой сохранить и при зрителе то состояние, которое достигается на самой интимной и доверительной репетиции.
На сцене мхатовского филиала рождался совершенно новый спектакль с иной системой внутреннего диалога, с чуть менее эмоциональными и открытыми, но более тонкими связями с Ней. По сути, мы все перекопали заново. Возникла потребность абсолютной связи этих двух людей, зависимости не только Ее от Него, но и Его от Нее тоже. Оказалось, что это очень непросто. Мы сделали перерыв, потом вышли с Борисовым во внутренний дворик, тем более что декорации и свет были еще не готовы. Он терпеливо слушал меня, внутренне как-то даже напрягся – так всегда бывает, когда что-то его по настоящему задевает. Мы кругами ходили по этому дворику и разговаривали, спорили. Борисов на моих глазах глубоко и серьезно озадачивался, и вот то, как он озадачивался, было потрясающе. Сегодня актеры слишком часто уже не хотят и не умеют так работать, так сомневаться – они быстро находят приспособления и решения, подчиняя их своему комфорту и самочувствию. Времени, чтобы охватить весь масштаб проблемы, у них, как правило, нет.
В течение всего разговора я ждал, что с Борисовым что-то произойдет. Он сказал: хорошо, я попробую. Нас позвали на сцену. В тот же день и родился новый спектакль, новый дуэт, в котором они – Олег Борисов и Татьяна Шестакова, его новая партнерша в этом спектакле, – уже оба зависели друг от друга. От его слова рождалось ее слово, от ее движения – его движение, от его поворота головы – ее взгляд, ее жест. В спектакле все мизансцены были прежними, но возник другой сюжет. Самое трудное на сцене – держать связь. Сохранять подлинную зависимость друг от друга – это не имитируется. На сцене может имитироваться все что угодно – только не духовное, не магнетическое.
После прогона Борисов был абсолютно без сил. Состоялся физиологический акт проживания роли, даже не духовный, а именно физиологический. Другого такого случая я не упомню: согласиться на внутреннюю перестройку, перерождение – для этого действительно нужно уметь любить процесс, а не результат.
Потом мы еще раз поставили «Кроткую», третий, так называемый «камергерский», вариант. Это были счастливые дни полной отдачи друг другу, Достоевскому, театру. Я еще иногда позволял себе «обижать» Олега Ивановича, он же подавлял это в себе, останавливаясь в середине сцены, по-детски спрашивая: «Что дальше? Что я тут делаю?.. Лева, я ничего тут не знаю…».
В общей сложности на трех сценах «Кроткая» шла десять лет, и, мне кажется, что Олег Иванович мог играть ее до конца жизни – потому что у этой роли, как и у любой другой большой работы, нет возраста. Артист может быть значительно старше своего героя, а может – значительно младше. Если бы хватило физических сил и самой жизни, Борисов бы играл «Кроткую» и сейчас, говоря о сегодняшнем времени языком Федора Михайловича. Ведь некоторые спектакли, например, в нашем Малом драматическом театре, живут и десять лет, и двадцать, и, возможно, проживут дольше, фантастически изменяясь вместе с нами и вместе со временем.
Мы продолжали встречаться, дружить, строить планы – то в Репино под Петербургом, то в Ильинской в Подмосковье, в загородном доме Борисовых. Мечтали о «Короле Лире», и уже тогда, за десять лет до того, как я начал репетировать «Лира» у себя в театре, Олег Иванович допытывался у меня, почему Лир разделил свое королевство. Уверен, мы бы опять перебрали тысячу вариантов и нашли бы его – борисовский – тысяча первый.
Признаюсь, сегодня на репетициях его не хватает… но мне все же верится, что он не забывает наш маленький театр, споспешествует актерам и вдохновляет нас в новой работе. Тем более что именно здесь, на сцене Малого драматического, он начал и не закончил свою последнюю работу – роль Фирса в чеховском «Вишневом саде».
Борисов репетировал не маразматика и не юродивого, не добренького и глуховатого старца, а внутренне заведенного, собранного и жесткого человека, в котором что-то было от крепостного и старообрядца, может, и от духобора, и у которого… не было возраста. Олегу Ивановичу было всего шестьдесят четыре, а Фирсу – по чеховской ремарке – уже восемьдесят семь, чем и был обеспокоен Борисов: прибавлять ли себе возраст, подчеркивать ли, перегибать в старость? Как мог, я его успокаивал: «Зачем прибавлять? Посмотрите вокруг, около вас все молодые – Епиходова, Лопахина, Раневская – им ведь всего за тридцать, а Ане вообще семнадцать лет! Просто ощутите, почувствуйте, что на фоне этих молодых людей вы уже… не совсем молодой!»
Он как-то распрямлялся, загорался, и казалось, что энергии в нем, огня жизненного – на три века. А иногда складывался так по-детски, калачиком, в ногах у своей барыни. Он был знаком уходящего рода и, пока жил, охранял его страстно, самозабвенно.
В театре Борисов вел себя удивительно: благородно, по-рыцарски, на равных с молодыми артистами. Малейшие нюансы запоминал, записывал (записи свои вел непрерывно), а каждый знак внимания к себе умел оценить. При том, что репетиции шли с утра до позднего вечера, я был спокоен, что сил у него ровно столько же, сколько было на репетициях «Кроткой». «Олег Иванович, вам идет у нас репетировать!» – как-то сказала ему Танюша Шестакова – и это на самом деле было так: он был и душой, и совестью нашей театральной семьи.
Мы закончили репетицию за несколько часов до Нового года, ночью несколько раз созвонились, а уже первого днем собрались на новую репетицию. Третий акт был сочинен в тот же день, и Борисов был полон какого-то новогоднего вдохновения, постоянно, без остановки повторяя свой новый текст, который мы нашли у Чехова в «Степи»: «Все у меня есть и все слава богу. Счастливей меня человека нет…».
Шестого января 1994 года, перед нашим отъездом в Париж, мы провели последнюю пробу, даже со зрителями, как всегда ничего не засняли, оборвали репетицию на полуслове и только успели попрощаться: «До встречи в Париже, Олег!» – «До встречи, до встречи… если Бог даст», – прибавил Борисов.
Не дал Бог, и не играл он премьеру в Париже. Успей он доехать туда, мне кажется, его бы там вылечили, поставили на ноги – во всяком случае, у нас был бы шанс. Как и то, что, получи я Малый драматический театр на год раньше, возможно, он бы не уехал в Москву, а перешел бы к нам и еще бы много сыграл – и «Кроткую» до глубокой старости, и «Лира», и «Вишневый сад» – все, что мы бы вместе придумали.
Не дал Бог, не управил… Спектакль был сыгран без него, но посвящен ему – «любимому артисту, другу и участнику этой работы».
Было у меня свое, особое посвящение: Человеку, который что-то отмерил, предопределил в моей судьбе. И не только в работе над Достоевским и Чеховым. За ним – значительный, определяющий период моего собственного пути, отражение друг в друге наших несхожих, а в чем-то и очень схожих, родственных судеб. Вспоминая Олега Борисова, я размышляю об общих законах и закономерностях бытия, о том, как формируется и обогащается опыт, как рушатся каноны и стереотипы, как жадно читается, слушается, воплощается природа, как открываются новые грани сознательного и бессознательного.
Способность удивляться и обостренное чувство правды, аристократизм и в профессии, и в жизни, способность сильно отозваться в душе и затратиться до физиологических первооснов организма – это Олег Борисов. И еще – кротость, высокий дух, верность, желание и умение подсказывать другим дорогу.
Я всегда жду этой подсказки. Хочу увидеть его огонек, его маячок, открытые и такие понятные и непонятные мне глаза.
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑
При адском самоедстве в профессии – он был вполне земным человеком. Знал цену и бытовым удобствам, и домашним радостям, и праздникам, и гурманству. Мог отличить модерн от ампира, и ценность трофейного рояля «Безендорфер» тоже прекрасно понимал. Был книжником, библиофилом... При этом с не меньшим удовольствием он косил траву, переплетал любимые книги, участвовал в строительстве дачи в Ильинке.
При адском самоедстве в профессии – он был вполне земным человеком. Знал цену и бытовым удобствам, и домашним радостям, и праздникам, и гурманству. Мог отличить модерн от ампира, и ценность трофейного рояля «Безендорфер» тоже прекрасно понимал. Был книжником, библиофилом. Мог поехать к черту на рога, чтобы купить старинную люстру, а потом сам отмывал ее и любовался – «черным плафоном с бронзовыми звездами и короной».Обожал футбол, дружил с Лобановским и Базилевичем. Дружил и с опальным Виктором Некрасовым. Исходил с ним весь Киев, ведя чисто мужские беседы… С удовольствием надел в первый раз смокинг, в Каннах, представляя «Лунапарк», и был явно рад, когда какая-то западная журналистка сделала ему комплимент, сказав, что такой
«вштопоренности» не видели ни у кого. При этом с не меньшим удовольствием он косил траву, переплетал любимые книги, участвовал в строительстве дачи в Ильинке.
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑
Как есть дворянская честь, офицерская, так есть и актерская честь, и нельзя делать вид, что она «лишнее дело». Настает день, час или возраст, когда ее отсутствие начинает необратимое разрушение личности актера. Не фигляра, а настоящего актера, в котором главным остается его собственное содержание.
Олег Борисов и был таким актером, в котором, кроме таланта и высокого мастерства, эта самая «актерская честь» и составляла его уникальную личность.
Как есть дворянская честь, офицерская, так есть и актерская честь, и нельзя делать вид, что она «лишнее дело». Настает день, час или возраст, когда ее отсутствие начинает необратимое разрушение личности актера. Не фигляра, а настоящего актера, в котором главным остается его собственное содержание.
Олег Борисов и был таким актером, в котором, кроме таланта и высокого мастерства, эта самая «актерская честь» и составляла его уникальную личность. Весь короткий и такой значительный период его работы на сцене МХАТа, с 1983 по 1988 год, где он блестяще сыграл Астрова в «Дяде Ване» А. Чехова, возобновил «Кроткую» Ф. Достоевского в великолепной постановке Льва Додина и отказался играть грузчика Колю-Володю в пошлой «Перламутровой Зинаиде», весь этот период выглядел как великий урок всем нам, кто свободной любви к искусству предпочитает театральное рабство. Известное клише о зависимости актерской профессии было внезапно разрушено его свободным и почти независимым общением с театром, партнерами и Ефремовым. Вообще способность разрушать стереотипы была особым качеством Олега Борисова – знаком его гениальности, а вовсе не одноразовым приемом.
В привычном Астрове с его «экологическим» пафосом Борисов окончательно разрушил «лесничество» чеховского персонажа. Его желчный Астров словно насмехался над наивной идеей о том, что… «в человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли».
Шел 1985 год, и многие фальшивые идеи убийственно рушились, оголяя правду. Борисов, как никто другой, знал – человек вынужден выживать, а значит, быть жестоким. Он вкладывал особый смысл в чеховские слова. Рушились лживые идеи коллективизма, единомыслия, и игра Борисова подчеркивала опасность скатиться в обывательскую психологию, обезличивание, искривление ума, в серость. Это было особое, авторское исполнение роли Астрова, после которого любой другой способ не имел уже никакого значения, становился бессмысленным. Своей игрой Борисов исчерпал на несколько поколений этот образ Чехова. Во всяком случае, я так и не видела больше столь значительного исполнения. Были «обаяшки», «мужики», «слабые», «загульные» Астровы, но такого протестующего и сильного не было. Казалось, что даже водка была для борисовского Астрова неким транспортным средством, на котором он, включив последнюю скорость, прорывался в другие измерения жизни <...>
Когда Олега Ивановича не стало, я внезапно ощутила страшную катастрофу этой потери. Память мгновенно расшифровала последние короткие диалоги с ним по телефону, полные надежд и ожиданий перед премьерой «Павла I». Перед глазами вновь возникли сцены из «Дяди Вани». Я – Елена Андреевна, он – Астров. И начало спектакля… Занавес еще закрыт, в полумраке сцены Борисов тщательно проверяет реквизит на шатающемся столике: салфетка, ложка, чашка, самовар… Реквизитор внимательно ждет – не упущено ли чего. Борисов одобрительно кивает: мол, все в порядке. Свет из зала уходит, последний взмах его худощавой руки мне, партнерше, Елене Андреевне, стоящей наверху на мостике, – «привет!». Затем сцена постепенно освещается, выделяя фигуру Астрова в холщевом плаще и сапогах. По залу восторженный шепот узнавания: «Борисов!» Аплодисменты робко затихают, звучит особая интонация Астрова. «…И когда вот не нужно, чувства проснулись во мне, и защемило мою совесть, точно это я умышленно убил его…»
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑
Многие удивляются, когда узнают о принадлежности Олега Борисова к клану людей, к футболу неравнодушных. На трибунах Олег Иванович замечен был не однажды. Он не подпрыгивал на скамейке, не кричал и не свистел, не плакал и не смеялся. Сосредоточенность его была – сродни тренерской. Переживания – за друзей и их единомышленников, выходивших на поле. Впрочем, дома, у телевизора, он давал волю эмоциям. Телевизионные трансляции старался не пропускать. Если они совпадали со спектаклями, в антракте звонил домой: «Какой счет?»
Многие удивляются, когда узнают о принадлежности Олега Борисова к клану людей, к футболу неравнодушных. Собственно болельщиком, в привычном понимании этого слова, он не был. Другое дело, скажем, Дмитрий Шостакович, который регулярно посещал матчи, вел таблицы чемпионата, пополнял список бомбардиров, писал письма на футбольные темы – своего рода отчеты об играх; в его кабинете висел портрет Матвея Блантера, сочинившего футбольный марш. Для Шостаковича игра была зрелищем, наблюдая за которым он сопереживал всем его участникам. Борисова же больше интересовал внутренний мир футбола, в который он был введен Валерием Лобановским и Олегом Базилевичем.
На трибунах Олег Иванович замечен был не однажды. Он не подпрыгивал на скамейке, не кричал и не свистел, не плакал и не смеялся. Сосредоточенность его была – сродни тренерской. Переживания – за друзей и их единомышленников, выходивших на поле. Впрочем, дома, у телевизора, он давал волю эмоциям. Телевизионные трансляции старался не пропускать. Если они совпадали со спектаклями, в антракте звонил домой: «Какой счет?»
В Москве – прорва команд высшей лиги, все друг с другом конкурируют, разделив город на несколько частей – в соответствии с интересами поклонников. А в Киеве команда – одна. Значимость киевского «Динамо» для жителей украинской столицы сродни значимости «Динамо» тбилисского для столицы грузинской. В Тбилиси в свое время говорили: если в январе, когда команда начинает тренировочный сезон, вывесить на местном стадионе футболки динамовских игроков на просушку, соберется тысяч двадцать болельщиков.
В Тбилиси, впрочем, подобный интерес к своему клубу – в прошлом. В Киеве же он сохранился. И в прошлом, и в настоящем главной фигурой «Динамо» был и остается Валерий Лобановский, которого Олег Борисов в дневниках называет своим лучшим другом.
Олег Иванович с юношеских лет любил играть в футбол. В школьные годы они с братом Львом гоняли мяч в Новобратцеве. Лев играл в воротах, Олег – в нападении. В киевском театре им. Леси Украинки, куда Олег приехал работать, сформировалась большая группа любителей футбола. Они не только посещали матчи с участием киевского «Динамо», но сами – в выходные дни, в свободные от спектаклей вечера – выбирались на природу и гоняли мяч до изнеможения.
И в ленинградском БДТ Олег Борисов не остался без футбола. Играл за сборную театра. О ежегодных матчах БДТ с командой газеты «Вечерний Ленинград» знал весь город, отчеты о них неизменно появлялись в местных изданиях.
Cпорт для Борисова, всегда пребывавшего в отменной форме, что исключительно важно для сложнейшей работы в театре и кино, одним только футболом не ограничивался. Он увлекался конным спортом, даже имел разряд – кажется, второй, а потом увлекся теннисом. Играл сам и любил смотреть теннисные поединки по телевидению. Тяжело болея, незадолго до кончины, он полулежа смотрел игры турнира профессионалов и вполголоса комментировал их для домашних.
Мне казалось, что, наблюдая за футбольным действом, Олег Иванович проецирует свою театральную работу на футбол, находит что-то общее между футболом и театром. Сам он между тем говорил: «От меня ждут всевозможных аналогий, сравнений игры со спектаклем, с искусством. Но я, представьте себе, всегда отвергал подобные банальности. Искренне любя футбол, все же был против подобных параллелей. Не стоит понимать превратно: не оттого, что одно занятие считал более высоким, другое – низменным, и даже не потому, что в понятия „игра артиста“ и „игра футболиста“ вкладываю совершенно разный смысл. Мне представляется сравнение неверным потому, что в игре на сцене и в игре на поле гораздо больше различий, чем сходства».
Аналогии, действительно, не совсем уместны. Однако сравнения подходов к создаваемому – в футболе и на сцене – вполне могут быть. Борисов при встречах с Лобановским постоянно задавал ему вопросы о методах тренировочной работы, взаимоотношениях с игроками, с коллегами. От Лобановского вошла в футбольный мир идея аритмии, весьма, надо сказать, Борисова заинтересовавшая.
Олег Иванович, мне думается, уловил в матчах киевлян, им виденных, одну очень важную вещь: контакт с публикой через заданный ритм. Наверное, театральные критики готовы разобрать детально многие роли Олега Борисова на предмет применения им ритмических принципов аритмии. Со своей дилетантской точки зрения замечу лишь, что в потрясающей по воздействию на зрителя «Кроткой», которую Лобановский видел в те времена, когда она шла на ленинградской сцене, Борисовым был задан сложнейший ритм – с акцентированными и вместе с тем неожиданными, заставлявшими вздрагивать и сопереживать паузами и взрывами.
То, как Борисов «выплескивал» всего себя в «Кроткой», можно сравнить с самоотдачей Лобановского на важных матчах, таких как матчи выигранных киевским «Динамо» европейских Кубков в 1975 и 1986 годах. Если и представлять Олега Ивановича в какой-то роли в футболе, то только тренером. Может быть, тренером играющим. Есть такое понятие.
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑
Это был яркий, исключительный артист. Его «состав духа» не перепутать ни с чьим: при стихийном, взрывном темпераменте – большая сдержанность и умение воздействовать идеей. При эпическом, масштабном охвате роли – желание, подобно конструктору, составлять мозаику поступков, копаться в мелочах, читать, подолгу готовиться к роли. С ним было легко на сцене, а на репетициях – совсем не легко, он был очень въедливым и дотошным: пока не выстроит для себя микросхему, каркас роли – не успокоится.
Это был яркий, исключительный артист. Его «состав духа» не перепутать ни с чьим: при стихийном, взрывном темпераменте – большая сдержанность и умение воздействовать идеей. При эпическом, масштабном охвате роли – желание, подобно конструктору, составлять мозаику поступков, копаться в мелочах, читать, подолгу готовиться к роли. С ним было легко на сцене, а на репетициях – совсем не легко, он был очень въедливым и дотошным: пока не выстроит для себя микросхему, каркас роли – не успокоится.
На сцене БДТ у нас было три встречи с Олегом Борисовым. В пьесе Л. Жуховицкого «Выпьем за Колумба!» он играл молодого гения, изобретателя с признаками мании величия, работавшего над биологическими стимуляторами роста: мог сделать укол в нос, от которого у человека вырос бы хобот. Это он так шутил, доказывая своим коллегам – малоспособному и завистливому лаборанту (его играл В. Рецептер) и ученому с «практической жилкой» (О. Басилашвили) – силу своего изобретения. Зрителям этого доказательства не требовалось: в то, что перед ними – гений, «новый Колумб», верилось сразу, безоговорочно. Вакцину, которая превращала уродок в красавиц, ему предстояло испытать на мне – а играла я уборщицу в их институте и должна была, по замыслу «гения», стать то ли Клеопатрой, то ли Афродитой – не меньше. Специально для этой «метаморфозы» Г. А. Товстоногов привез из-за границы новейшую мигающую лампу – по-моему, это было впервые в СССР, такое «светопреставление». Мы с Борисовым танцевали, а из зала казалось, что парили над землей – то «разлетаясь» на тысячи мелких осколков, то снова «собираясь» вместе. Я танцевала в комбинезоне телесного цвета, как будто голая, а он – в белом халате, с острой бородкой, в непроницаемых темных очках. Борисов от природы был легким, пластичным, с сильным элементом музыки и в душе, и в теле – и эта фантастическая лампа только усиливала впечатление. Однако эксперимент ученого кончался провалом: я не выдерживала «бремени красоты» и портилась внутренне, человечески, и уже «не подлежала восстановлению».
Сегодня было бы любопытно вспомнить, пересмотреть тот спектакль. Только ничего не зафиксировано на пленке, ничего не осталось от театрального Борисова той поры – кроме нескольких сцен, снятых наскоро, в телестудии. Разумеется, те, кто это видел, – будут помнить, пересказывать своим детям – как легенду, как миф. Миф о чудесном даре, самовластной, гордой душе. А кроме этого – как ни печально – артисту нечего оставить потомству. К тому же право на легенду нужно еще заслужить, выстрадать кровью. Борисов выстрадал. Я уверена, что легенда об Олеге Борисове в «Трех мешках сорной пшеницы» останется надолго.
В этом спектакле у нас не было общих сцен, наши истории не пересекались. Борисов играл в основном со Стржельчиком, Демичем и Медведевым, но главными и любимыми его партнерами стали собаки. В повести В. Тендрякова много о них говорится: как они воют, когда беда грозит хозяину, как окружают его мертвое тело. Товстоногов направил Борисова на живодерню – отобрать двух дворняг, приручить и с ними репетировать. Посредине театрального дворика поставили огромный вольер, выделили деньги на питание и повесили табличку: «Никому, кроме Борисова, собак не кормить!» Их было два «брата меньших»: Ваня и Вася. Все спрашивали у Борисова, почему у них человеческие имена. «А почему бы нет? – отвечал Олег. – Я сам – сын Ивана. И у них теперь будут человеческие имена: Иван и Василий, Родства Непомнящие». Но Василий упорно на новое имя не откликался, поэтому вскоре стал Малышом. А Ванька был не такой уж дворняжка, что-то в нем было от шотландского пастушка, во всяком случае – такой же рыжий и радостный, как колли. И когда Олег пригласил его домой, ему там, конечно, понравилось больше, чем в театральном вольере. Этот пес долго жил у Борисова, снимался с ним в кино и потом переехал в Москву – на правах члена семьи.
В том спектакле Олег Борисов сыграл одну из своих главных ролей – может, главней потом будет только роль в «Кроткой». Он был всестрастен, бесстрашен, крича о своем понимании мира, о своем отношении ко злу, ко всему черному в человеке. Это был уже не крик персонажа, это был вопль самого Борисова, адресованный всему человечеству. Когда он срывал протез со своей руки (а Кистерев, которого он играл, был инвалид), замахивался на своего врага Божеумова, нам казалось, что происходит землетрясение. Как будто из вулкана взлетали камни под самое небо. Зрители признавались, что им было страшно за жизнь артиста. И нам было страшно – но мы понимали, что иначе он не сыграет, что иначе не мыслит своего существования в этой роли.
И еще одна особенность: в «Трех мешках…», да и в других спектаклях тоже, с ним нельзя было позволить себе недоиграть, что-то сделать вполсилы. Потому что он – с момента появления в театре – был в абсолютном накале и того же требовал от других. Всем передавался его нерв, его ритмический ток.
В «Дачниках» М. Горького – нашей третьей совместной работе – Борисов был поразительно красив. Он играл инженера Суслова, а я – его жену Юлию, весьма фривольного нрава, затевающую на глазах у мужа романчик с одним из дачников.
Это была красота сдержанности, красота ума – а совсем не картинная красота, к которой многие так стремятся. Он не делал на голове куафюр, вообще мало пользовался гримом – у него на сцене были другие задачи. Я не могу представить себе Олега Ивановича Борисова с таким же нутром и такой же страстью… но с миловидным «миндальным» лицом первого любовника. Такое лицо мужчинам вообще противопоказано и очень вредно. Куда ценней красота духа, красота тайны – а именно этим Олег Борисов был сполна наделен.
В финале «Дачников» у Борисова был потрясающий монолог – очень пророческий и циничный. Он говорил от лица русского обывателя, мещанина, насмехаясь и глумясь над любой общественной деятельностью, над «россказнями, призывами и идеями». Как-то даже рисовал, выжигал в воздухе руками революционные плакаты и лозунги. Это и тогда было страшно, во времена «застоя», и было бы страшно теперь. «Дайте нам просто хорошо поесть, отдохнуть… и вообще оставьте, наконец, в покое!» – говорил инженер Суслов от имени своего сословия, и это вдруг становилось народным воплем, вырвавшимся из самого сердца, национальной идеей на все времена.
Многие находили, что у Борисова «чрезмерный» талант, «злой», «остервенелый», но для меня он прежде всего – идеальный партнер, мыслящий, высокий профессионал, владеющий всеми жанрами – от комедии до трагедии. В этом я убедилась еще раз, снимаясь в его бенефисе «Лебединая песня». Это была наша четвертая встреча, и последняя.
Бенефис режиссировал его сын Юрий, давая возможность отцу сыграть несыгранное – хотя бы во фрагментах. Это был букет классических ролей: от Гамлета до привратника в «Макбете». Но главное в том бенефисе: Гоголь. Борисов рожден не только для Достоевского, Шекспира, Горького – но и для гиперболы, гротеска, «совершенно невероятных фантастических событий» Гоголя. Из его гоголевских ролей помню только Кочкарева в кино. А Хлестакова в БДТ он так и не сделал… Тем интересней было следить за тем, как поведет себя «повзрослевший» Хлестаков, «постаревший» Чичиков. Я была приглашена на роль «помолодевшей» Коробочки. Все это происходило в Москве, куда уже давно перебрались и я, и Борисов, и было приурочено к его шестидесятилетию.
Играл он ярко, «чертовски» смешно – так, что в кадре я даже «раскололась» от одной его гримасы. А когда дошло до торговли мертвыми душами – вдруг из глаз сверкнули молнии и он превратился в грозу. Стало даже не по себе.
Перед съемкой мы вспоминали БДТ, свои лучшие роли, свою молодость… Борисов не изменился – был такой же строгий, огромный. Эта огромность его не помещалась ни в один театр, ни в один объектив камеры. Он «огромлял» собой то пространство, куда приходил: Киев, БДТ, МХАТ… и в этом пространстве всегда была жизнь.
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑
Опасное слово «великий». Я бы скорее назвал его мудрецом древнего цеха актеров, пронзительным профессионалом. А если великим, то великим русским типом – совестью всяческого дела, в том числе и актерского.
Впервые я повстречался с Олегом Ивановичем в работе над шекспировским «Генрихом IV», в 1967–1968 годах. Меня пригласили делать костюмы для товстоноговского спектакля. Борисов репетировал принца Гарри, будущего Генриха V. Костюмы, придуманные мною, по тем временам были довольно необычны и у большинства актеров вызвали поначалу неприятие. Олега Ивановича это не касалось – он сразу пошел на эксперимент и стал участвовать в выстраивании своего внешнего образа. Все детали его трех костюмов благодаря этому были готовы первыми, и нам удалось убедить других исполнителей в необходимости именно такого решения.
Борисов репетировал Генриха с замечательной энергией и с настоящей творческой жадностью к работе. Все режиссерские предложения и идеи он талантливо и с достоинством переводил на свое актерское «я». Высочайший профессионализм и свобода настоящего художника позволили ему сделать образ Генриха V блистательным. Успех спектакля был огромен, Борисов вошел в обойму лучших артистов БДТ и стал известным.
Следующим делом, в котором мы встретились с Олегом Ивановичем, были «Дачники». В этом тяжелом для меня, но в результате красивом спектакле он играл роль Суслова – героя-циника, философа-обывателя. Играл вдруг неожиданно элегантно, был красив, пластичен – эдакий элегантный обыватель. Дуэт Борисова – Суслова и Н. Теняковой – Юлией был одной из актерских удач этого неординарного спектакля.
Третьим нашим общим делом был «Тихий Дон» по Шолохову в БДТ. Спектакль создавался внутри театра – сценарий Г. Товстоногова и Д. Шварц писался по ходу репетиций. Все проверялось прямо на сцене, работа была очень трудной, но интересной. Борисов – Григорий Мелехов практически не уходил со сцены. Огромный труд всего театра и лично Олега Ивановича завершился Государственной премией.
От себя, художника, могу сказать: только он мог оправдать шолоховский образ черного солнца, возникший в его воображении и перед зрителями по возвращении Мелехова после многочисленных трагических перепетий Гражданской войны в родную станицу. Сейчас представить тот спектакль без Борисова – Мелехова невозможно. Не было бы его, не было бы «Тихого Дона» в БДТ.
Декорации к знаменитому спектаклю по повести Ф.М. Достоевского «Кроткая», шедшему на Малой сцене БДТ в постановке Льва Додина, я делал, уже волей-неволей учитывая, что роль Ростовщика в нем исполняет Олег Иванович. Сложнейшая в постановочном плане вещь, труднейшая роль: сплошные монологи, рассказы-исповеди героя, практически нет действия – только пересказы событий. Короче, все зависело от того, как будет сделана и сыграна эта роль Борисовым. Роль, благодаря скрупулезной работе Додина, высочайшему уровню вкуса, потрясающему актерскому мастерству, преданности профессии, Олегу Ивановичу удалось сыграть блистательно. Он от начала и до конца спектакля вел нас по лабиринтам изломанной жизни и сознания героя, изменяясь на протяжении сценического времени с такой фантастической органикой и так просто, что достаточно условно-театральное решение инсценировки превращалось в абсолютную реальность происходящего, где зритель, сопереживая героям, участвовал в событиях. Не случайно постановка «Кроткой» стала одним из театральных шедевров тех лет.
Вспоминается и выступление Олега Ивановича в питерском университете, куда его, Додина и меня пригласили после спектакля «Кроткая». Зал был битком набит студентами, аспирантами, преподавателями разных факультетов. Естественно, в таком месте вопросы были всякие, поначалу достаточно странные. Больше всего зал обращался к Олегу Ивановичу. Через два-три ответа все поняли, что перед ними не просто грандиозный актер, но и высокообразованный человек. А после того, как он наизусть процитировал часть знаменитой юбилейной речи Ф.М. Достоевского о Пушкине, зал устроил ему овацию.
Далее мне довелось работать в спектакле «Человек в футляре» по рассказам Чехова, который поставил сын Олега Ивановича – Юрий Борисов. Экспериментальное, синтетическое по форме «театральное действо», соединившее, по режиссерскому замыслу, пластические монологи-образы (лирическая сторона чеховских героев), исполняемые артистом балета, с талантом грандиозного драматического актера – Олега Борисова. Этот интересный и неожиданный тогда для многих, еще раз повторяю, сценический эксперимент, хронологически совпал с происходящим в стране новым витком пошлости – построением коммунистического капитализма. Герои чеховских рассказов в исполнении Олега Ивановича были русскими дон-кихотами, борющимися с надвигающимся омерзением, со вседозволенностью, с отсутствием совести, борющимися за пускай маленькое, но собственное достоинство.
Специально для исполнения рассказа «Скрипка Ротшильда» Олег Иванович выучился профессионально играть на скрипке. Что это, как не актерский подвиг служения театру! В то время он уже сгорал, но по-другому не мог.
Последняя роль Борисова, которой я был свидетелем, это – Фирс в чеховском «Вишневом саде» в Додинском Малом драматическом театре. Спектакль был доведен до генеральной репетиции. Премьера должна была состояться через месяц на сцене театра «Одеон» в Париже. Но за этот месяц Олега Ивановича не стало. К сожалению, этого ошеломляющего исполнения роли Фирса Борисовым практически никто не видел, кроме работающих над спектаклем. Он играл роль знаменитого русского слуги как мудреца доброты и преданности. Сцена смерти – что-то запредельное, и вместе с тем игралась она страшно просто, обыденно: человек сделал все в этом мире, поэтому уходит из него. Его никто не забывал, он просто завершил путь. Неужели так можно умирать – это что-то из других измерений…
Более сильного потрясения от театра я не испытывал за сорок лет работы в нем.
P.S. Опасное слово «великий». Я бы скорее назвал его мудрецом древнего цеха актеров, пронзительным профессионалом. А если великим, то великим русским типом – совестью всяческого дела, в том числе и актерского.
развернуть текст полностью ↓
свернуть полный текст ↑