— На творческих встречах вопросов о детстве не избежать. Спрашивают по нескольку раз. Невероятно, но факт: детства своего я не помню. Видать, позднее развитие. Видать, я поздний ребенок. Детство всплывает в памяти островками… А ясной картины нет.
Из разговоров помню – родители пришли забирать меня из больницы, а им дают не меня. Они приходят домой, разворачивают – мать честная, это же девочка! Они бегом обратно в больницу, там говорят: да, ошибочка вышла, с кем не бывает, сейчас принесем. Так что, может, я на самом деле – не я?
Двор, улица для меня были важнее всего. Там жил один удивительный человек, намного взрослее нас, пацанов, у него была своя мастерская, он делал броневички педальные для ребят. «Заходите, пожалуйста, заходите…» – приглашал он. Это было высшим признанием. Помню, как он рассказывал о траловом флоте, как рыбу обрабатывают, шкерят…
Он много давал наставлений, советов. Один из них хорошо помню: учиться у стариков, жить со стариками. Это трудно бывает, потому что в свою компанию хочется, но туда ты всегда успеешь, а сначала ума-разума набирайся. Если старикам помогать будешь, тебе это как-то зачтется.
— В моей жизни многое было почти как в анекдоте. Как и у Гоголя: совершенно невероятное фантастическое событие, которое ни анализу, ни даже рассказу вразумительному не поддается.
У нас был дружный класс, после школы ребята (нас было несколько человек) решили не расставаться, вместе учиться, и вот мы явились в Москву и все, как один, сдали вступительные экзамены в Институт востоковедения. На японское отделение. И нас ведь приняли! Так я стал кандидатом в японисты, до сих пор отдельные слова по-японски помню.
Потом кто-то из ребят – заметьте, не я! – сказал, что это, мол, все чепуха и занудство, то ли дело Школа-студия Художественного театра, вот там-то и в самом деле интересно. И мы с приятелем убежали в Камергерский сдавать экзамены. Конечно, готовились. Приятеля «зарубают» категорически, а я прохожу.
Вот я и думаю: может, родине в качестве япониста пригодился бы больше?
— Г. А. (прим. - Товстоногов) купил книгу З. Фрейда в букинистическом на Литейном и делился со мной и Стржельчиком своим «толкованием»:
– Понимаете, он считает, что счастье аморально и любая радость человека неприятна Всевышнему. Не берусь судить, но мы созданы для блаженства и быть несчастливым – грех…
– Да, грех… перед нашей родной коммунистической партией, – мрачно и многозначительно уточнил Стржельчик, только что вступивший «в ряды».
И мы выпили коньяку за «грехи наши тяжкие».
— Леонардо был и ботаником, и ученым, и мыслителем. Микеланджело – не только ваятель, но и поэт. А Грибоедов? А Тютчев?
Почему же сейчас в мелкость пошло? Я – артист и только артист! – выходит, это однобоко, бедно. Но как вспомнишь артиста N. – режиссирующего, сочиняющего, так сразу забываешь про Микеланджело.
— Г.А. на репетиции: – Олег, больше глины! Всё мягче…
– ???
– Понимаете, глина – это жизнь, гипс – смерть, мрамор – как бы вам сказать… то, что от нас здесь останется.
Красиво изрек… а репетировали-то «Протокол одного заседания»! Для этого «протокола» единственный материал – гипс.
- Г.А. сказал: «Чтобы определить национальность, надо знать, на каком языке человек мыслит. Это – главное». Но тогда может статься, что большинство людей… без национальности (?)
— Как это непросто: привести к единому знаменателю, заставить говорить на одном языке. Чувства, эмоции все равно выпирают, и еще самолюбование, глупость. Может ли глупый человек играть умного, рядовой – гения? Ведь может же злой – доброго (или не может?). А где вы вообще видели умных артистов? Их было-то за историю театра…
Как сделать, чтобы эмоции были под контролем, а спектакль, хотя бы отдельные сцены, стал явлением жизни? Чтобы пришли к тебе философ, ученый, поэт – просто горстка умных людей, и увиденное их подтолкнуло бы к творчеству, к какому-нибудь открытию…
Нет, не интеллектуальное поприще.
— Виктор Платоныч (прим. - писатель Виктор Платонович Некрасов) повторял изречение Гауди: «Архитектура не должна придерживаться своего времени».
Даже если я скажу: и актер не должен – все равно будет неправда. Актер – в плену у времени, актер – отражение той жизни, реальности, в которой живет. Только и всего. И плохой актер, и замечательный.
Если твои фильмы продержатся хотя бы лет десять-пятнадцать, их можно уже сравнивать с примитивной архитектурой. Это такие панельные домики в спальных районах.
— Когда Ньютона спросили, как он открыл законы всемирной механики, он просто ответил: «Думал об этом денно и нощно».
Артисты – не ньютоны и не гении. Мы – очень обыкновенные, потому что любим отдохнуть, покутить, подхалтурить. «Денно и нощно» – к нам не относится, разве что в отношении к себе, к механике самолюбования. У некоторых она хорошо отработана.
— К.П. Хохлов как-то заметил: «Кто хочет обучить хорошо актерству, должен быть хорошим актером в жизни». А я почему-то сейчас не уверен…
— После войны жили впроголодь. Били пионеров из лагеря за то, что они сыты и хорошо одеты. Сами, конечно, хотели одеться получше, парни уже были, носили брюки клеш и клинья специальные вставляли, аккуратно подшивали белые воротнички. Зимой ходили в ботиночках – все в валенках, а мы в ботиночках, носили «прохоря», это сапоги такие с мягким голенищем. Помню, как первый раз я напился пьяным, на руках домой принесли… Моя это жизнь была, моя!
— «Нужно, чтобы душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова», – так только Ф.М. мог сказать.
Лик свой заслужить нужно, а не получить от природы авансом, наградой. А если уж получил, то пронести его с честью, достоинством (как Смоктуновский, которого так Бог вылепил, изваял, что можно вообще ничего не делать и не играть).
Лик – это результат: или работы, или безделья. Или присутствия, или отсутствия. Но лик – это и начало, отправная точка… (сравнить портреты, фотографии Достоевского, Толстого, Хемингуэя, Одена… На них все отображено).
— Репетиционный процесс – чередование режиссерского внушения и самовнушения.
Режиссер внушает – и тебя охватывает озноб, выворачивает, либо нет. Начинается жар, постукивание в висках или… весь безучастный. На репетициях Товстоногова коленки тряслись – защитная реакция. А от Додина что-то вроде тахикардии…
А дальше… хорошо, если автор возникает, если под его гипноз попадешь. Это редко, конечно, в случае особой близости. В конце концов, ты же его мысли проводишь.
Когда «Нос» снимали, то Гоголь мерещился: очень узнаваемый, грозный, ужасно неприветливый. Я его отгонял, отгонял – пока провалом не кончилось.
— Есть «мое» и «не мое». «Мое» – это любимая семья, деньги, успех, сон, здоровье… Когда это «мое» отнимают, то можно оценить мир объективней, с другой высоты. Что и требуется гению.
Из «своего» Достоевскому оставили семью, Гоголю – отдых, путешествия. «He-гений» на шведском столе накладывает в «свою» тарелку все, что только в ассортименте. «Все мое» – сказало злато… «Все возьму» – сказал булат.
Это ответ блондинке лет 45 (?) на встрече со зрителями в г. Перми на вопрос: что такое гений.
— Томас Манн в письмах: великий человек – общественное бедствие, особенно если он – немец. А если русский – об него просто вытрут ноги или вспомнят после его смерти.
— Когда я познакомился с Василичем (прим. - футболист и главный тренер киевского «Динамо» Валерий Васильевич Лобановский), он после тренировки, в автобусе, читал Гегеля. На заднем сиденье. Сегодня показывает статью об «электрическом рационализме» (французский ученый). Читает вслух, подчеркивает, качает головой:
– Сколько можно выработать на поле электричества? Знаешь? А я знаю… только эта энергия механическая, заводная, а у тебя на сцене – чистая, – (стучит кулаком по лбу), – от мысли. Такую энергию выработать на поле пока не удается… Идея в том, чтобы понять, – (ударение, конечно, на «о»), – откуда ты ее в таких количествах получаешь.
—Василича спрашиваю: – Какой футбол будет через 30 лет?
– Через 30 – не знаю. Может, еще такой же. А через 50 – умный, в футбол будут играть мыслящие, в меру интеллектуальные люди.
– Такие, как ты?
– Как я или как ты. Будут литературные программы, математические. Кто первый высшую математику, высокий театр выдаст на поле, тот будет новым Пеле… Нам не дожить. Соответственно и тренеры: сначала философы, потом учителя изящной словесности, по совместительству бухгалтеры и психологи, и уже потом только тренеры.
– Неужели это возможно? Не верится…
– Это и артистов коснется. Людям когда-нибудь надоест на идиотов смотреть. (!!!)
Выдержав паузу, на чистом глазу:
– Олег, запомни: какой-нибудь пятнадцатилетний пацан начнет забивать по-балетному красиво, между тренировками читать Лермонтова и еще наймет репетитора учить гаммы. Футболисты будут образованными!
И почему-то засмеялся своим отдельным, «демоническим» смехом. Что он – шутил или пророчил, – разузнать не удалось, хотя по части актеров мне это особенно важно. Он моему сыну (когда ездили в Пушкин) объяснял идею новых футбольных школ и лицеев, предложил ему должность учителя шахмат, а мне – учителя театра… Но ведь, если разобраться, все идет пока в сторону обратно-противоположную, по не зависящим от него причинам.
— «Учись открывать книжный шкаф», – учила бабуся, хотя такового в наличии не было. Какой там шкаф… стола даже не было. Спать было негде, на полу спали…
Теперь уже не шкафы, а стенки. Не книги, а подписные издания. Открыл наугад: «Конец света наступит тогда, когда люди перестанут читать», – сказано у русского философа.
«Ну и пусть себе конец света…» – зевая, ответит ему русский человек.
— Чаадаев хорошо придумал: истина дороже родины. Забыв, что единственная истина, доступная на этой земле, – это именно родина (какая бы ни была).
— Даю Василичу «Подростка». Он просит заранее рассказать, о чем книга. Как могу, в нескольких словах о своем Версилове.
Версилов думает о большом, не может примириться с серединой. Супер-максималист: или всё, или возвращаю Богу билет. Желание всего. Все время – многоточие, потому что за этим – твой жизненный опыт.
Василич останавливает:
– Понятно. Если буду читать по одному часу в день, за сколько я прочитаю роман?
– Может, за месяц… зависит от «функциональной подготовки».
Тогда дает указание Спектору (такой администратор):
– Григорий Иосифович, внесите в мою программу дополнительный двадцать пятый час. И купите еще по экземпляру для Морозова и Симоняна.
– Откуда я вам возьму двадцать пятый час? – недоумевает Спектор. – Или хотите оставить мне только двадцать три?
– Это ваши проблемы, Григорий Иосифович. Как хотите: или двадцать пятый час, или… возвращаю билет!
— Есть только одна цель – вперед! Сколько раз я это слышал: с партией, с именем Товстоногова… Я так и делал. А сейчас понимаю: единственно верное движение – назад! Человек – это возвращение к истокам, к церковной свече, к четырехстопному ямбу, к первому греху, к зарождению жизни. Назад – к Пушкину, Данте, Сократу. К Богу… и тогда, может, будет… вперед.
— Врачи дают клятву Гиппократа. Другое дело, как исполняют. Представляю, как бы давали мы:
– Клянусь именем Владимира Ивановича! Клянусь Станиславским, Ефремовым, Леней Хейфецем… И так без конца, той мамой, которая раздает роли.
А если сказать: клянусь Пушкиным – и положить руку на «Евгения Онегина», – может, клятва чего-то бы стоила?
— Накануне Пасхи итальянская журналистка («папарачиха») просит об интервью. Ей надо знать, чем наш «рашн» артист отличается от американского.
Я говорю: тем же, что и любой русский человек. Русский копает вглубь, в суть. Американец больше форма. Правда, форма совершенная: в металлокерамике.
Она удивляется: неужели Дастин Хофманн хуже копает?
Мой ответ: Хофманн копает куда лучше русского, когда делает это сам – а не рабы, не наемники. Если бы он на русской земле покопал, выучил бы язык, сыграл бы Гоголя, Островского… Тогда можно сравнивать.
Итальянка озадачилась: может, мы под формой подразумеваем разные вещи?
Я – ей: может, и разные. Вот стоит на моем столе сырная пасха, ее моя жена приготовила. Двуслойная, с шоколадом. А к ней формочка прилагается с четырьмя створками и надписью: ХВ. Приходите, вместе откушаем.
Она о такой вкусноте даже не слыхивала.
— Между богами и людьми такое же расстояние, такое же непонимание, какое между людьми и животными. Я говорю Кешке (прим. - собака О. Борисова): «Какой же ты идиот, ты не понимаешь того, что понимаю я!» Но так обо мне думает и какой-нибудь там Юпитер.
— Как важно в театре: найти язык органичный, единственный, не спетый с чужого голоса – чтобы зритель не спрашивал: зачем я сюда пришел? Ведь можно взять дома книгу и то же самое прочитать.
Театр как искусство начинается тогда, когда исчезают признаки иллюстрации, а начинаются – галлюцинации.
— Я все хочу знать по ходу репетиций, я задаю себе множество вопросов и ищу на них ответы. И вот оттого, что роль построена, начинают возникать «подсказы» – включаются дополнительные датчики, сами почему-то включаются, когда необходимо, и помогают. Я понял одну закономерность: когда они не возникают – значит, в работе какая-то ошибка, значит, надо опять искать ответы…
— Смотрел балеты Баланчина – на кассете. Позавидовал: оказывается, можно и в театре заниматься «чистым искусством» – только линия, без характеров, без предлагаемых и непредлагаемых обстоятельств. Мы, артисты драматические, никогда не бываем «чистенькими».
— Хороший вечер в музее Чехова на Кудринской. Среди вопросов:
– Прав ли Оскар Уайльд, когда утверждает: всякое искусство совершенно бессмысленно?
– Могу говорить об актерах. Актерское искусство и вправду бессмысленно, ибо не станет вечным (даже в кино). Небессмысленно «вечное» искусство: Леонардо, Достоевский, Евангелие, миф…
Девушка, задавшая вопрос, настаивала, что Уайльд не прав. Тогда я еще одно доказательство:
– Что говорила Аленушка братцу Иванушке: «Не пей, братец, из болота – козленочком станешь!» Вся культура, вся история человечества есть многократное повторение этого назидания: «Не пей, братец… не пей, братец». Это и Пушкин говорил, и Толстой – последний особенно много, до хрипоты. Но братец пьет, потому что пить хочется, и уже давно не козленочек, а рогатое, мохнатое чудовище.
— Записка на встрече со студентами в Школе-студии: чье искусство больше всего цените?
Наверное, не понял вопроса и ответил: музыкантов. Потому что музыкант заставляет слушателя работать, воображать, со-чувство-вать. Музыкант не давит концепциями, не навязывает видения мира (если оно у него есть), он, напротив, пробуждает это в нас (в идеале). То же в поэзии: там свобода, метафизика, дистанция между первоисточником и потребителем, и еще большая необходимость шевелить, шевелить… (тоже в идеале).
В театре – давление, упаковка, пресс со стороны режиссера, и чем талантливей режиссер, тем сильнее это шаманство.
Что делать, XX век – режиссерский. Но век когда-нибудь кончится…
— Смоктуновский говорил о себе: я – бескорыстный притворщик. Сказано обо всех нас, актерах.
Но это так и не так. Когда он в «Идиоте» или в «Головлевых» – он не совсем притворщик. Он есть сам Головлев, а ведь за такую идентичность, за такое вживление надо платить. Я сам заплатил много за «Кроткую» – годами своими, энергией, здоровьем близких. Какая уж тут корысть…
Бескорыстники не скоро появятся после Луспекаева, Смоктуновского, Романова. Может быть, и Борисова… Маленько обождать надо.
— Каждому артисту нужно пройти через немое кино. То есть кино без слов. Оно же было для чего-то. Это даст совершенно новое состояние и свободу, откроет второе дно.
Образец: Жан Габен, молчащий.
Можно же договориться с режиссером и помарать текст – как я в «Единственном свидетеле».
Добавлю: и каждому человеку «немое кино» какое-то время бывает полезно. Даже писателю – помолчать.
— Разве правильно говорить: он и курицы не обидит? Во-первых, никогда не видел обиженной курицы, а во-вторых, обиды (или, как говорила бабуся, набиды) – это не самое хорошее наше свойство. Лучше не обижаться, а прощать, или уходить (это мой путь). Но это понимаешь с годами…
— Учу Тютчева в пять утра, за окном жаворонок что-то поет или читает стишок. Как бы перед ним не сфальшивить… ведь он – первый ангел в жизни.
Все философское у Тютчева, все «майско-грозовое» («Люблю грозу…») во мне живет, откликается. Как только политика, Тютчев – дипломат или цензор, жаворонок замолкает.
Скоро придут рабочие класть крышу. Сегодня должны закончить.
Учу тютчевское «Я очи знал…». Вот, оказывается, у кого Гаврилин подслушал эту мелодию – у жаворонка. Но это только в пять утра можно.
— Белка пробежала по забору. Кешка рванулся за ней и загнал на дерево. Скорость белки почти неуловима для глаз и превышает возможности колли.
У каждого свой бежок – один у Смоктуновского (он по случаю тоже Кеша), другой у меня. При этом быстро – не всегда хорошо. У каждого свои лошадиные силы, коробка передач, тормозной путь. Все будет, как в автомобиле: вместо заграничного и общегражданского – техпаспорт. С талоном для дыр. Различают по маркам: ты – «запорожец», ты – «мерседес», ты – членовоз (надо же!)
Сборка идет полным ходом.
—Пять досок в спектакле «Дом» сделаны из дерева новой породы, дерево говорящее, плачущее, поющее. Можно сказать, Кочергин вывел, обогатил новый вид.
Футляр в нашем Чехове – как дом и как домовина. Это новая разновидность футляров для такого тяжелого и несносного инструмента, как человек.
—Уже две недели зарылся в двухтомник Ницше (новое издание!). Ох, и трудно это на старости лет, но как интересно: «актеры гибнут от недохваленности» (ничего себе…). Или: «Уши танцора – в цыпочках его». Если у танцора уши, может быть и мозги (?), – в цыпочках, то где они у меня? Тоже где-то в ногах – ведь актеры думают больше ногами. Говорят: милой на ногу наступишь и весь характер узнаешь. Я мог и не наступать – узнал сразу, по одной фотографии.
— У Алены может быть много профессий: ресторатор, дизайнер, ботаник… И я не отстаю: водитель с одной дыркой в техпаспорте, тупейный художник (это от Голохвостого – Юрка только мне голову доверяет), коптитель угрей и японовед. Надо освоить еще пчеловода и переплетчика книг. Без театра продержимся.
— Гляжу на академика В. в белом халатике. Все анализы, осмотры и назначения – только с утра. Когда нечего сказать, разводит руками, пыхтит: «Но у вас же такое заболевание, О.И., сколько лет… чего ж вы хотите?»
А хочу я вот чего. Чтобы молодые люди, когда выбирают эту работу, не питали иллюзий и понимали: они никогда никого (ничего) не вылечат. Даже насморк. Даже геморрой. Потому что не знают причины.
Сколько я их перевидал – выглаженных материалистов в халатах!
– О.И., какой вы сегодня розовенький, да вы молодцом! Приходите завтра в девять, с анализами.
А что завтра в девять изменится?
Актер (музыкант, художник…) может лучше лечить – если распознает болезнь и причину. И без этого белого выглаженного халатика. И лучше по вечерам.
Это вчера я «Палату № 6» на радио записал.
— Прошелся в этом году по двум «лестницам»: по нашей и по их, в Канне. На одной – аристократ, на другой – как кур в ощип. На каннской дорожке – достоинство, уважение своего и – о чудо! – труда партнера, «голубизна» и высокая продажность профессии. На нашей: междусобойчик, обесцененность – как на городском пляже, когда одна отдыхающая делает замечание другой: «Милочка, у вас вся ж… в песке!» (подлинный случай из жизни съемочной группы в Одессе).
— В Тольятти.
– Проанализируйте, пожалуйста, состояние современного искусства.
– Безвкусье, тяга к ремейкам (правильно употребляю? – новое слово), то есть неспособность создать свое. Равнодушие, одурманенность публики. Лозунг: «Лопай, что дают!» всех устраивает. Стоим в очередях за гамбургерами: чистенько и смертельно для живота… Что вы спросили?
– Состояние современного искусства…
– Простите… Какое современное искусство? Его нет и в помине. Ни состояния, ни современного, ни искусства. Я же говорю: ремейки, повторы… Жуем пережеванное. Можно фиксировать смерть мозга и смерть духа одновременно. Пушкин нужен литературе, новый Александр Сергеич!.. Он же не будет африканские сериалы писать, с диктофоном к вам в зубы лезть. Ван Гог новый, который хрусталик всем поменяет. В музыке кто? Бетховен, наверное, или Бах… нужно все звуки, что нас окружают, в клозет слить, небо очистить. Бога на небо вернуть. Санитарная обработка души требуется. Если вся Россия в молитве встанет: «Дайте нам Пушкина, верните!» – то Бог услышит. И даст, и вернет. И мы сразу отправим его в ссылку или под пулю – так уж мы Богом устроены.
— Почему у слов «карьера» и «карьер» один корень? Кто преуспевает в карьере, попадает непременно в карьер? Вопрос только: с места или дадут ненадолго почить на лаврах? На каждую роль, на каждую ситуацию – минимум четыре точки зрения!
1) глазами автора. Изучение текста девять месяцев, с лупой, скрупулезно, дотошно. Как вынашивание, как работа Эйхенбаума или Волгина…
2) своими глазами – но это не так трудно, наверное. Только свой третий глаз все-таки надо задействовать, приоткрыть.
3) глазами партнера – и это не просто как в зеркале. Это так же непросто, как войти в шкуру партнера. Когда я на скрипке учился, педагог мне говорил: играть на скрипке нужно зная, как играют на рояле, и наоборот. Но у них почти всегда одна гармония, а у нас – спор, ненависть, обожание, зависть, и, чаще всего, скрытые. У нас это сложнее. Значит, за всех надо репетировать. За Елену Андреевну, за дядю Ваню, за няньку… и за того режиссера.
4) четвертая точка: это зрители или один зритель (кому как). Надо себя со стороны видеть. Сколько ты мельтешишь, сколько лишнего танцуешь. Но главное – какое до него расстояние, хватает ли туда, в последний ряд, твоих стрел? Кажется, у художников это – обратная перспектива. (Спросить у Эдика Кочергина.) Нужно это точнее обосновать.
— Вспомнил один тост от Гоги (прим. - режиссер Г.Товстоногов): «За то, чтобы двигать недвижимое, а движимое пусть дураки двигают!» В «Варварах», «Идиоте», «Горе от ума» он и вправду двигал недвижимое – какую-то сверхсилу нашел, тайную комнату, то, что не передается словами.
Я тоже старался, как мог, двигать то, что «дуракам» не под силу: Кистерева, Достоевского, Павла… Получалось редко, зато знал, что сила эта от Товстоногова (в том числе).
После его репетиций три рубашки выжимал – от волнения, страха, что не поднять – надорвусь.
— Паша Луспекаев учил:
– Олег, работай и обязательно в люди выйдешь!
Работаю, Паша, и часто тебя вспоминаю. И в люди выхожу, но только к ним приближаюсь, и такая тоска одолевает, что разворачиваю оглобли и возвращаюсь к «своим» – которые на полках. К Пушкину, Гоголю, Достоевскому – они на верхних полках, они ждут. К Лескову, Чехову – они на полках пониже.
И умереть хочу поближе к «своим» – чтобы схоронили на даче, возле Ванечки (прим.- собака О.Борисова)… Если бы получить на это разрешение! Ведь можно же было Илье Ефимовичу Репину.
— На репетиции «Вишневого сада». Идет разбор Л. Додина. Жду. Сейчас он меня приложит. Откуда это ожидание?
Всего от него боятся: и битья, и бритья, и горячего укропа. Боятся, значит, хорошо потом сделают. И я бы хотел – чтобы построже. Но он пока бережет, замечаний почти нет. Неужели я такой старый, Л.А.?
Ему бы тоже себя поберечь. Кто-то бережет себя и разрушает театр, а он бережет театр, дело и разрушает себя (неизбежно).
— Показывают похороны Жени Леонова, а до этого – Евстигнеева. «Скучно жить на этом свете, господа!» Интересно, кто следующий.